(no subject)
Apr. 16th, 2025 09:57 amКак известно, одним из одноклассников Жаботинского (и, стало быть, Чуковского) был Всеволод Лебединцев. Летом 1907 г. он приехал в Россию по итальянскому паспорту на имя доктора агрономии Марио Кальвино и аккредитацией корреспондента нескольких итальянских газет. Он присоединился к "Северному боевому летучему отряду" партии эсеров и должен был, пользуясь журналистским пропуском, произвести, как сейчас бы сказали, мегатеракт во время заседания Государственного совета.

Теракт сорвался из-за ареста руководителя группы Трауберга, после чего Лебединцев стал руководителем группы, которая планировала убить вел. кн. Николая Николаевича и министра юстиции Щегловитова.
Вся группа, включая Лебединцева, была выдана Азефом, арестована 7 февраля 1908 г., и Лебединцев был казнен 16 февраля 1908 г. Эта казнь описана Леонидом Андреевым в "Рассказе о семи повешенных", где Лебединцев выведен под именем Вертера: он снимал дачу по соседству с Леонидом Андреевым и даже давал уроки итальянского его жене.
Настоящий Кальвино - владелец паспорта - был допрошен итальянской полицией и сказал, что отдал паспорт Лебединцеву, чтобы тот помог ему с получением русской визы. Полиция не очень ему поверила, и, опасаясь неприятностей, он уехал в Америку, а потом в Мексику и на Кубу. На Кубе у него родился сын - известный писатель Итало Кальвино.
Жаботинский дважды рассказывает историю Лебединцева. В 1928 г. он публикует в газете "Последние новости" очерк "Всева", потом, в 1930 г. тот же очерк выходит в сборнике рассказов. И в 1936 г. он возвращается к Лебединцеву в романе "Пятеро". Но стоит обратить внимание, что рассказывает он по-разному.
В романе он рассказывает, что встретил его в Петербурге и не узнал, пока тот сам не обратился к нему за помощью.
Теперь он жил в столице инкогнито: коренной одессит, мой соученик по гимназии, он выдавал себя за итальянца, корреспондента консервативной римской газеты, не знающего по-русски ни слова; говорил по-итальянски, как флорентиец, по-французски с безукоризненно-подделанным акцентом итальянца, завивал и фабрил усы, носил котелок и булавку с цацкой в галстухе, -- вообще играл свою комедию безошибочно. Когда мы в первый раз где то встретились, я, просидевший с ним годы на одной скамье (да и после того мы часто встречались, еще недавно), просто не узнал его и даже не заподозрил: так он точно контролировал свою внешность, интонацию, жесты. Он сам мне открылся -- ему по одному делу понадобилась моя помощь за границей; но и меня так захватила и дисциплинировала его выдержка, что даже наедине я с ним никогда не заговаривал по-русски.
<..>
...помню, что спутник мой и на людях разыгрывал свою роль иностранца изумительно. Был даже такой случай (может быть, не в этот раз, но все равно): пришел с ночной работы другой журналист, тоже одессит, тоже наш одноклассник, сел у нашего столика и провел с нами час; я их познакомил, был им за переводчика; новопришедший, посреди разговора, вдруг мне сказал: - А в нем есть что то похожее на Л., правда? - и я подтвердил, что есть; и тот ушел, так и не догадываясь, что это и есть Л.
В очерке же Жаботинский все описывает по-другому:
Я тогда жил за границей и эту последнюю главу его повести знаю только по рассказу общего друга, петербургского журналиста, в прошлом — нашего товарища по гимназии. Передаю его рассказ:
“Однажды вечером я шел по Алексеевской. Улица была пуста. Навстречу мне шагал невысокий полный господин, очень элегантный, мне совершенно незнакомый. Но, пройдя мимо него, я случайно оглянулся и сзади узнал его по походке. Я его окликнул — он не обернулся. Я пошел его догонять: никаких сомнений быть не могло, другой такой походки во всей России не было. Он остановился — и опять я увидел перед собою лицо совершенно чужое, явно заграничное, с нафабренными усами и под цилиндром.
— Всева, что за маскарад? Он оглянулся — на улице никого не было — и сказал почти шепотом:
— Если ты узнал меня, я пропал. Но до сих пор никто не догадался.
Я его успокоил: много ли в Петербурге людей, которые провели с ним восемь лет на одной скамье? Через несколько дней я встретил его ночью в ресторане «Вена». Он сидел за столом с несколькими иностранными журналистами. С одним из них, итальянцем Гвидо Пардо, сам он меня когда-то познакомил, и тогда они были очень близки. Но теперь и Пардо явно принимал его за синьора Кальвино из Италии. В жизни я такого лицедейства не видел. Прадо представил нас, и он встал, поклонился, подал мне руку, осклабился с такой заморской выправкой, что я сам на минуту усомнился. Ресторан был полон людей, которые его прежде знали: ни один на него даже не оглянулся. Это был не грим, а просто какое-то перевоплощение, не только продуманное до микроскопических мелочей, но и усвоенное до того, что впиталось в самую натуру. Он так был уверен в своей неузнаваемости, что не прятался. Приходил, например, ко мне в редакцию, но говорил на ломаном языке, пока мы не оставались вдвоем. Я его не расспрашивал, конечно, зачем это все понадобилось. Беседовал он со мной на темы посторонние. Только раз, побывав в Государственном Совете, он сказал мне, совсем тоном мужика, увидавшего сочную, но еще не вспаханную полосу чернозема, даже со вздохом:
— Все министры, все рядышком, как на выставке. Вот бы запустить в них апельсином!...
Я заметил, что это было бы жаль — как раз в той стороне сидит академическая группа, и от апельсина могло бы пострадать много хороших людей. Он ответил:
— Что же поделать, если так нужно? Тут я разрешил себе личный намек и сказал ему:
— Смотри, Всева, не засыпься.
Он засмеялся:
— Не засыплюсь. Мы теперь работаем с человеком, который, по-моему, просто гений. Все ему удается. Комар носу не подточит.
Потом я узнал, что гения этого звали Азеф...”
Таком образом, в романе Жаботинский встречается с Лебединцевым в Петербурге, даже чем-то ему помогает, а недогадливый Чуковский проводит в его обществе целый час, говорит, что их собеседник очень похож на Лебединцева, но так его и не узнает. А в очерке Жаботинский вообще не находится в Петербурге, а всю историю мы знаем от лица Чуковского.
Я не смог понять, бывал ли Жаботинский в Петербурге между июнем и октябрем 1907 г. 27 октября 1907 г. он женился (в Одессе), одновременно безуспешно баллотировался в 3-ю Думу (от Одессы же). А после этого они уехали за границу: он - в Вену, а жена - в Нанси, завершать агрономическое образование. Так что в начале 1908 г. он действительно не был в России.
Поэтому версия очерка кажется более достоверной. Понятно, что в романе он мог изменить и приукрасить. А может быть, и не хотел компрометировать Чуковского: в 1928 г. связи с революционным движением никак не могли быть криминалом, а в 1936 слишком тесные контакты с эсерами могли быть подозрительны. С другой стороны, он нигде не называет Чуковского по имени.

Теракт сорвался из-за ареста руководителя группы Трауберга, после чего Лебединцев стал руководителем группы, которая планировала убить вел. кн. Николая Николаевича и министра юстиции Щегловитова.
Вся группа, включая Лебединцева, была выдана Азефом, арестована 7 февраля 1908 г., и Лебединцев был казнен 16 февраля 1908 г. Эта казнь описана Леонидом Андреевым в "Рассказе о семи повешенных", где Лебединцев выведен под именем Вертера: он снимал дачу по соседству с Леонидом Андреевым и даже давал уроки итальянского его жене.
Настоящий Кальвино - владелец паспорта - был допрошен итальянской полицией и сказал, что отдал паспорт Лебединцеву, чтобы тот помог ему с получением русской визы. Полиция не очень ему поверила, и, опасаясь неприятностей, он уехал в Америку, а потом в Мексику и на Кубу. На Кубе у него родился сын - известный писатель Итало Кальвино.
Жаботинский дважды рассказывает историю Лебединцева. В 1928 г. он публикует в газете "Последние новости" очерк "Всева", потом, в 1930 г. тот же очерк выходит в сборнике рассказов. И в 1936 г. он возвращается к Лебединцеву в романе "Пятеро". Но стоит обратить внимание, что рассказывает он по-разному.
В романе он рассказывает, что встретил его в Петербурге и не узнал, пока тот сам не обратился к нему за помощью.
Теперь он жил в столице инкогнито: коренной одессит, мой соученик по гимназии, он выдавал себя за итальянца, корреспондента консервативной римской газеты, не знающего по-русски ни слова; говорил по-итальянски, как флорентиец, по-французски с безукоризненно-подделанным акцентом итальянца, завивал и фабрил усы, носил котелок и булавку с цацкой в галстухе, -- вообще играл свою комедию безошибочно. Когда мы в первый раз где то встретились, я, просидевший с ним годы на одной скамье (да и после того мы часто встречались, еще недавно), просто не узнал его и даже не заподозрил: так он точно контролировал свою внешность, интонацию, жесты. Он сам мне открылся -- ему по одному делу понадобилась моя помощь за границей; но и меня так захватила и дисциплинировала его выдержка, что даже наедине я с ним никогда не заговаривал по-русски.
<..>
...помню, что спутник мой и на людях разыгрывал свою роль иностранца изумительно. Был даже такой случай (может быть, не в этот раз, но все равно): пришел с ночной работы другой журналист, тоже одессит, тоже наш одноклассник, сел у нашего столика и провел с нами час; я их познакомил, был им за переводчика; новопришедший, посреди разговора, вдруг мне сказал: - А в нем есть что то похожее на Л., правда? - и я подтвердил, что есть; и тот ушел, так и не догадываясь, что это и есть Л.
В очерке же Жаботинский все описывает по-другому:
Я тогда жил за границей и эту последнюю главу его повести знаю только по рассказу общего друга, петербургского журналиста, в прошлом — нашего товарища по гимназии. Передаю его рассказ:
“Однажды вечером я шел по Алексеевской. Улица была пуста. Навстречу мне шагал невысокий полный господин, очень элегантный, мне совершенно незнакомый. Но, пройдя мимо него, я случайно оглянулся и сзади узнал его по походке. Я его окликнул — он не обернулся. Я пошел его догонять: никаких сомнений быть не могло, другой такой походки во всей России не было. Он остановился — и опять я увидел перед собою лицо совершенно чужое, явно заграничное, с нафабренными усами и под цилиндром.
— Всева, что за маскарад? Он оглянулся — на улице никого не было — и сказал почти шепотом:
— Если ты узнал меня, я пропал. Но до сих пор никто не догадался.
Я его успокоил: много ли в Петербурге людей, которые провели с ним восемь лет на одной скамье? Через несколько дней я встретил его ночью в ресторане «Вена». Он сидел за столом с несколькими иностранными журналистами. С одним из них, итальянцем Гвидо Пардо, сам он меня когда-то познакомил, и тогда они были очень близки. Но теперь и Пардо явно принимал его за синьора Кальвино из Италии. В жизни я такого лицедейства не видел. Прадо представил нас, и он встал, поклонился, подал мне руку, осклабился с такой заморской выправкой, что я сам на минуту усомнился. Ресторан был полон людей, которые его прежде знали: ни один на него даже не оглянулся. Это был не грим, а просто какое-то перевоплощение, не только продуманное до микроскопических мелочей, но и усвоенное до того, что впиталось в самую натуру. Он так был уверен в своей неузнаваемости, что не прятался. Приходил, например, ко мне в редакцию, но говорил на ломаном языке, пока мы не оставались вдвоем. Я его не расспрашивал, конечно, зачем это все понадобилось. Беседовал он со мной на темы посторонние. Только раз, побывав в Государственном Совете, он сказал мне, совсем тоном мужика, увидавшего сочную, но еще не вспаханную полосу чернозема, даже со вздохом:
— Все министры, все рядышком, как на выставке. Вот бы запустить в них апельсином!...
Я заметил, что это было бы жаль — как раз в той стороне сидит академическая группа, и от апельсина могло бы пострадать много хороших людей. Он ответил:
— Что же поделать, если так нужно? Тут я разрешил себе личный намек и сказал ему:
— Смотри, Всева, не засыпься.
Он засмеялся:
— Не засыплюсь. Мы теперь работаем с человеком, который, по-моему, просто гений. Все ему удается. Комар носу не подточит.
Потом я узнал, что гения этого звали Азеф...”
Таком образом, в романе Жаботинский встречается с Лебединцевым в Петербурге, даже чем-то ему помогает, а недогадливый Чуковский проводит в его обществе целый час, говорит, что их собеседник очень похож на Лебединцева, но так его и не узнает. А в очерке Жаботинский вообще не находится в Петербурге, а всю историю мы знаем от лица Чуковского.
Я не смог понять, бывал ли Жаботинский в Петербурге между июнем и октябрем 1907 г. 27 октября 1907 г. он женился (в Одессе), одновременно безуспешно баллотировался в 3-ю Думу (от Одессы же). А после этого они уехали за границу: он - в Вену, а жена - в Нанси, завершать агрономическое образование. Так что в начале 1908 г. он действительно не был в России.
Поэтому версия очерка кажется более достоверной. Понятно, что в романе он мог изменить и приукрасить. А может быть, и не хотел компрометировать Чуковского: в 1928 г. связи с революционным движением никак не могли быть криминалом, а в 1936 слишком тесные контакты с эсерами могли быть подозрительны. С другой стороны, он нигде не называет Чуковского по имени.